ПУТЬ САМООТВЕРЖЕННОГО

(понимание прозы Пелевина)

(онтофилологические полеты над судьбой маленького героя в последние 10 лет перед пробуждением)

Повесть Владимира Ларина, опубликована в журнале Уральская новьномер 12, 2002

Во время прогулок по городу Сиддхартха Гаутама встретил старика,
сгорбленного под тяжестью лет, больного проказой,
и похоронную процессию. Он узнал, что на свете есть старость,
болезнь и смерть.
Легенда о Будде

I. Весна: как я стал предателем (Бэла)

Анализ бунта приводит, по меньшей мере, к догадке,
что человеческая природа действительно существует,
подтверждая представление древних греков 
и отрицая постулаты современной философии.
Альбер Камю

Третий после масленицы рассвет 1991 года я встречаю на центральной аллее родного города с синдромом Степы Лиходеева. Бессонная ночь, головная боль, утренние сумерки, лоскуты впечатлений последних суток смешались в приторный коктейль, подобный тому, что разъедает мой протогастритный желудок со вчерашнего дня. Давление можно измерять атмосферами – глаза так и выдавливает из черепа. Такое впечатление, что господин Уатт забыл свою паровую машину внутри меня. Дико хочется женщину, хоть лопни. Все равно какую, лишь бы это была нормальная баба с человеческим лицом, без феминистических заскоков, розовощекая и мягкая, как у Ренуара Жанна Самари.


Медленно, подавляя волю, падает редкий снег. Гудит сонный троллейбус. Появляются первые люди. В такие минуты кажется, что настоящее есть расплата за прошлое. Где я был вчера? Что со мной было? Что было?
Мой друг, Актер, говорил, что с похмелья лучше читать Камю, чем Сартра, – большая вероятность, что останешься в живых. Он старше меня лет на пятнадцать. Я не вижу оснований не следовать его советам, поэтому с похмелья никогда ничего не читаю. Если верно, что в здоровом теле – здоровый дух, то верно, что в больном теле – дух больной. А все же, может быть, с похмелья болен дух, а страдания тела суть лишь следствие? Для меня сегодня именно так формулируется основной вопрос философии.
Я достаю из сугроба бутылку “Жигулевского”, делаю несколько глотков – светлеет, но не освобождает от тошноты и тревожности. Эти ощущения – лучшие трамплины для погружения в рефлексию, в этот особый род эксгибиционизма для интеллектуалов.

Самый главный вывод, который я вынес из последних суток своего существования, звучит просто: все экзистенциальные проблемы легко снимаются двумястами граммами. Все представления о ничтожестве и горестях жизни легко тонут в традиционном граненом стакане. А потом? Потом…. Потом главное – не думать. Какая разница, кто ты есть и кем ты был раньше? Воспринимать себя, как данность – самый удобный плацдарм для экспансии в будущее.


Люди делятся на тоненьких и толстеньких или на красненьких и зелененьких, или на новых и старых, или на людей фетиша и людей анимы, в крайнем случае, на буржуазию и рабочий класс, – меня так учили. А что я вижу? Передо мной движется кожано-меховое бурое месиво человеков, спешащих на службу. Процессия возникает где-то среди деревьев парка им. Горького и исчезает в амбразуре горизонта за площадью Революции. Толпа кажется мне одним живым организмом с тысячами глаз и ног, способным в мгновение поглотить меня. Появление этого архаичного зверя среди топонимов отмершей эпохи не кажется мне фантастичным. Он вызывает чувство гадливости, будто я оказался за стеклом гигантского серпентария.
Евгений Шварц вытащил Дракона из человека, чтобы отдать его на растерзание Ланцелоту. На самом деле Дракон – внутри нас. Убить его можно только вместе с собой. Хотя я чувствую, что есть средство убить Дракона и остаться живым, но пока я не знаю, какое именно. Наверное, стоит посвятить жизнь решению этой проблемы.
Люди сразу чувствуют мою оппозиционность. Тысячи подошв издают змеиное шипение, тысячи зрачков сверлят во мне сквозные дыры. “Встань в строй!” – повелевают одни. “Присоединяйтесь (господин барон?), присоединяйтесь”, – приглашают другие. Они безропотно несут свои суровые лица, как щиты из свинца, одного цвета с тяжелым мартовским небом. Такие лица, какие (так они считают) должны представить их в наиболее выгодном свете на Страшном суде (он вот-вот наступит) и обеспечит им первые ряды в зрительном зале на премьере “Очередного Армагеддона”. Уже в прологе под “Полет валькирий” Брюс Уиллис проворными движениями должен влить мне в глотку галлоновую порцию расплавленного свинца. Почем нынче гордыня? Мое похмелье – как бы репетиция, маленький индивидуальный апокалипсис.
Да! Сегодня меня зовут Иван Помидоров. Его мятежный дух, вместе со страждущим духом директора варьете, оказался заключенным в теле студента второго курса исторического фака – молодого осла самочинной этнографической экспедиции, вкопавшегося в землю, до пришествия Натальи Варлей.
Окажись я не здесь – в интеллектуальном центре города, а где-нибудь на окраине, например, у проходной металлургического завода, моя фрондирующая харя давно была бы бита натруженными руками пролетариев. Они не привыкли откладывать расправу до конца истории. Они реальные люди и знают, что существуют только здесь и сейчас, а потом может и не быть. И вовсе ни к чему им разбираться, как из обычных среднестатистических mеn’ов получаются вожди мировых революций.
Каждому – свой ад. У каждого – свои способы мести. Стоит мне прищурить глаза (придать лицу надменное выражение), и все в глазах расплывается. Затем вновь приобретает очертания в отчаянной картине: река людей течет по бесконечному ущелью. Сверкают молнии, освещая спины, сгорбленные узлами и чемоданами. Заплаканные дети. Ревущий скот. И пыльная дорога петляет среди острых скал, которые недавно виделись соц-ампирными домами. С них временами срываются шальные глыбы, давят и дробят человеческую плоть.
Я камень в человеческой судьбе? Или я с ними и пью свое одиночество средь общего горя?
Или это обман зрения? Мираж? Мне все это кажется, как запущенному импотенту в одиноких сумерках, между рецидивами простатита являются пьяные девки и в диком канкане мирволят голыми ногами его истерзанной физиологии.


Мой знакомый, Актер, всей своей жизнью доказывал великие естественнонаучные открытия XX века. В частности, на богатом экспериментальном материале он показал, что восприятие зависит от положения и состояния наблюдателя. В его квартире, никогда не обручавшейся с атрибутами вечной женственности – веником и тряпкой, где из мебели были лишь кровать и сломанный холодильник, служивший комодом, по стенам висели ватманы с тезисами:
“Помимо аберраций близости и дальности, немалую роль, а может быть, и большую, играют аберрации состояния (галерка или партер, левая или правая нога утром)”.
“Общеизвестно, что дальтоники являются наиболее объективными ценителями живописи”.
“Настроение, по-видимому, является единственным допринципиальным основанием оценки всего происходящего”.


Но мне больше нравилось другое: под раковиной стояла батарея разнокалиберных бутылок. Чуть выше, прямо на обоях, черным фломастером был выведен афоризм бездонной парадоксальности: “Если бы я не пил, то на что бы тогда опохмелялся?”
На протяжении нескольких лет он с неизменным успехом играл Аметистова в “Зойкиной квартире”. Публика, словно перед оргазмом, замирала, когда он во френче цвета хаки на морском тельнике и в кирзовых сапогах выходил под перекрестный огонь софитов, чтобы произнести первую реплику. Несколько невнятных фраз, выплюнутых в зал непослушным языком, и… зал был его, он брал его необъяснимым мистическим приступом, как Гитлер в свое время завоевывал Германию.
Только он и еще немногие знали, что актерская удача напрямую зависела от количества принятого внутрь: сколько раз по сто – столько вызовов на бис. Судя по реакции зала (первые десять рядов всегда реагировали неистовее), свою лепту в качество исполнения вносил запах перегара. Однажды Актер просчитался. Когда зрители уже стучали каблуками по зеркальному паркету, покидая зал, он, как безрассудный пикадор, ринулся на сцену с пригнутой головой и расставленными в стороны руками. Свидетелем этого броска стало лишь отделение ППСников, попавшее в театр по разнарядке от бюджета. Стражи порядка добивали вторую двадцатилитровую канистру пива, они своими призмообразными мозгами, созданными лишь для отражения, не могли понять, что Актер до сих пор не может выбраться из магического круга системы Станиславского. Но все-таки общечеловеческое чувство такта спасло репутацию бравого лицедея – с бельэтажа раздались восторженные аплодисменты.


Март привычными мазками обнажает натуру, подбирается к ее интимным местам, одновременно разоблачая греховную человеческую природу в виде индикаторов азиатской лени – куч мусора и, до времени замерзших, слишком человеческих желаний. В воздухе уже разлита любовь – виват нерадивой Аннушке, сеющей подряд, не разбирая зерен от плевел. Запах любви еще не устойчив, распознаваем только особо чувственными особями с тонкой кожей и неуверенной походкой. Уравновешенность, как известно, не располагает к пожару сердца. Весна – время тотальной шизофрении. Даже старые дубы по-толстовски начинают страдать подростковыми болезнями. Все равны под колесами любви, всем суждено под ними погибнуть. И я, первый из мартовских котов, готов обнаружить свое существование, стряхнуть книжную пыль с тщедушного тела и выставить его на всеобщее обозрение. Еще немного, и, повинуясь вечному эструальному зову, начнут оголять свои секреты милые барышни. Барышни. Слово-то какое! В это время года движения языка как бы хранят память о набоковской Лолите, и некоторые звуки настойчиво призывают разрушить ханжеский смысл Библейской заповеди. Слова имеют свой вкус, запах, цвет. “Барышни” – отдает кисло-сладким ароматом зеленого яблока. Яблока доисторического змия с усатой улыбкой Никиты Михалкова в роли Паратова. Это слово не для ртов с гнилыми зубами и желудков с повышенной кислотностью.
Вчера Электрик, обладатель прыщавого носа, трезвого взгляда на вещи и безобидной страстишки к спиртному, упорно пытался доказать мне, что весеннее влечение есть всего лишь результат физиологических процессов.
– Авитаминоз там…, гормоны… и прочее. Ну что тебе объяснять, не маленький же, – с серьезным видом гнусавил он.
Я застал его в трусах и тюбетейке. Бульдозероподобный подбородок был заклеен клочками газеты – после бритья. Трусы были невероятных размеров и расцветки: на желтом фоне располагались лилово-огненные павлиньи глазки. Они обжигали и в то же время притягивали взгляд.


– Ничего у тебя труселя, – не удержался я от восхищения.
– Не трусы красят человека, а их содержимое, – среагировал Электрик. – Шестидесятый размер! Сшиты по заказу. Вагинный орнамент!
Мы, уподобляясь древним грекам, лежали прямо на полу его девятиметровой комнаты и, похерив здоровье, вкушали крепленую истину. Он смешивал гремучие коктейли, наверное, способные растворять гвозди, из “Столичной” водки, азербайджанского коньяка и “Агдама”.
– А вообще, ко всему нужно относиться проще, – говорил Электрик. – Один классик сказал, что Добро должно быть с кулаками и большим…… – тут он почему-то постеснялся назвать вещь своим именем, – большой штукой на букву “Х”. Следовательно, Любовь должна быть с большим влагалищем с большой буквы “П”. Ибо Добро и Любовь суть модусы Блага. А если Добро обладает большими гениталиями, почему Любви должно быть в этом отказано?
“Да, в силлогистике ты мог бы потягаться с самим Аристотелем”, – подумал я.
Меня раздражали его ленивые движения и медленная речь, будто вся его утроба до макушки была залита крахмалом. Как только он заканчивал очередную многозначительную фразу, розетка за телевизором начинала искрить, спираль электрокамина раскалялась добела. Создавалось впечатление, что он составляет единую энергосистему со своим обиталищем. Я, кажется, понял причину его замедленных реакций. Из стен торчали оголенные провода, соединенные между собой с другими проводами в разноцветной оплётке. Они тянулись по потолку, полу, стенам сплошной паутиной. Все держалось на соплях и честном слове. Передвигаться по комнате нужно было с чрезвычайной осторожностью, чтобы не стать жертвой короткого замыкания.


– А почему ты всегда ходишь в тюбетейке? – спросил я.
– Это дань традиции, – наморщив лоб, сказал он. – Мой отец работал на “Маяке” электриком. Ты же знаешь, это центр по переработке радиоактивных материалов. Он был большим любителем заложить за воротник, а тут они еще разбежались с матерью. Короче, он совсем заквасил, капитально. Послали его заменить проводку в особо опасный блок. Он и пошел, даже защитного костюма не надел. Не удержал равновесие и со стремянки упал в отстойник с радиоактивной жижей. И что ты думаешь? От другого бы остались одни пуговицы, а бате хоть бы что. Даже насморка не подхватил. Только одежда растворилась. Он так проспиртовался, что ни одна зараза взять его не могла. С тех пор у него над темечком сияние появилось, нимб то есть. Чтобы его прикрыть, он и носил вот эту тюбетейку, – он похлопал себя по макушке огромной, похожей на кувалду кистью. – Человек был редкой скромности, не хотел свою святость выставлять напоказ. Он умер во время запоя…. Счастлив тот, кого смерть застает за любимым занятием.
Миракль я дослушивал на балконе, куда мы вышли покурить. Перед нами лежал огромный спящий город, игрушечный, не настоящий, под снегом, будто засыпанный кусочками ваты, поглотившей все звуки. Электрик кашлянул, и звук, вырвавшийся из его луженой глотки, оглушил эту декорацию таким громом, какой, наверное, издавал Творец при создании этого мира.

– Знаешь, – сказал он демоническим голосом, – не бери в голову все эти сказки про любовь и прочее. На самом деле нас не существует. Все, что мы видим, – это сон. Ка-жи-мость! Нужно говорить не “мне кажется”, а просто: “кажется”. Посуди сам, для того, чтобы выпить бутылку водки, надо сначала выпить полбутылки. Так? А для того, чтобы выпить полбутылки, надо выпить четверть бутылки. А чтобы выпить четверть, надо выпить полчетверти и так далее до бесконечности. Отсюда следует вывод, что пустых сосудов не бывает. Когда бутылка кончается, нам это кажется. Мы думаем, что мы напились, а на самом деле – хрен! Хотя, черт его знает. Может быть, существует одна бездонная бутылка, и больше ничего. Так что нас точно нет. И нечего мозги пудрить.
Он бросил окурок вниз, и маленькая красная точка, описав несколько витков диалектической спирали, по пути напомнив о Гегеле, без следа исчезла в черной бездне.
– Ладно, пошли в комнату, что-то стало холодать, – сказал Электрик.
– Не пора ли нам поддать? – я довел до завершения присказку профессиональных алкоголиков.
– Пошли, у меня ноги стали зябнуть.
Я находился в полубредовом состоянии. Перед глазами пошли круги цвета коктейля, расплывались бордовым и синим, охватывали меня со всех сторон, словно я купался в одной из композиций Кандинского. Стук горлышка бутылки по стаканам, похожий на корабельные склянки, вывел меня из оцепенения.
– Ты слышал что-нибудь об эниологии? – услышал я голос Электрика… – Человек испускает флюиды…
Я больше не мог вынести коктейль, способный заменить ракетный меланж, в сочетании с гносеологическим штурмом Электрика. Я ушел, не сказав ни слова.
До утра я бродил по старым кварталам. В темноте натыкался на бревенчатые дома – увеличенные копии среднерусской крестьянской архиизбы. Шарахался от бродячих собак и пьяных человеческих теней. Повинуясь какой-то необъяснимой закономерности, сознание возвращалось ко мне, когда я оказывался перед рядом двухэтажных особняков, от фундамента до крыши выкрашенных бежевой эмульсионной краской. В левом помещалась ритуальная контора. На центральном серебром блестела вывеска: ЗАГС (отдел регистрации смерти). В правом, похожем на исполинский улей, располагался ломбард. Там же, с торца, в полуподвальном помещении горел свет. Он сочился прямо на грязный снег из неплотно закрытых ставен. Из-за двери доносился слабый гул человеческих голосов.


Такой порядок расположения заведений мне показался отнюдь не случайным и даже в чем-то символичным. Только описав несчетное количество кругов, я решился зайти. Дверь передо мной растворилась, и мимо в обоссанный сугроб изнутри вывалилась женщина. Как большая изувеченная кукла, она беззвучно упала навзничь. Зеленая шерстяная юбка задралась, обнажив тощие отвратительные ноги в изодранных колготках. Ее застывшее лицо выражало ненависть такого классицистского качества, с каким изображались физиономии контрреволюционерок в добрых старых фильмах о гражданской войне. Следом на нее свалился разбухший мужик в ватнике. На спине по диагонали пулеметной очередью топорщился ряд дырок. Я успел разглядеть его неподвижные глаза цвета амальгамы, они были похожи на два запотевших пузыря, в которых плещется водка. Вслед за ними блеснул лакированный ботинок и сменился улыбающимся безбрежной улыбкой лицом полового.
В забегаловке было тесно. Многие посетители спали на полу вдоль стен. Пахло кислой капустой, дешевыми сигаретами и перегаром. Этот аромат приводил в чувство не хуже аммиачных испарений привокзального сортира. Реальность была настолько хорошо осязаемой, что сомневаться в ней было бы нелепо. После ста граммов гигиенического средства “Можжевельник”, которое здесь называли водкой, я задремал прямо за столом. Проснулся владельцем элитного ночного клуба “На дне”, где официантами были тощая баба с фонарем под глазом и опухший мужик в ватнике и зеркальных очках. Половой в лакированных ботинках, поддерживая меня за локти, подталкивал к двери…
Мое противостояние с толпой продолжается. Знобит. Не спасают даже специально приобретенные для зимы брюки из тяжелого драпа. Ноги сами запрыгивают на лавочку, чтобы размяться несколькими движениями чарльстона. Но вдруг мои развлечения прерываются сперва неотчетливым светлым образом, приближающимся на серо-фиолетовом фоне весеннего города. Вначале я думаю, что идет сама Весна. Она легко и быстро преодолевает пытающиеся захлестнуть ее волны человеческой серьезности.
– Эйдос женщины! Творения Майоля! – восхищенно кричу я в душе.
– Смотри, как бы это не оказалось творением Родриго Борджиа, – вмешивается второй голос, возникший из остатков раздражения.
– Если это и Лукреция, то скорее жертва Секста Тарквиния, – парировал я.
– Каждой овце да волчьи бы глаза, – шел в атаку голос.
Я привычно уклоняюсь от борьбы и погружаюсь в созерцание. Она одета в светло-зеленый жакет и длинную белую юбку, ломающуюся чуть резкими движениями астеничных бедер. Лицо от переизбытка косметики кажется карнавальной маской. Утонченная линия скулы режет взгляд, и он тонет в тугом узле русых волос на затылке, созданном специально для нежных слов и влажного дыхания.
– А шея-то, наверняка, немытая, – вновь слышу я своего антипода.
На этот раз я не выдержал и ответил:
– Это даже не цинизм. Это святотатство! Тебе лучше заткнуться. – Гримаса отвращения на моем лице слабнет, мышцы тянет вверх. – Она прекрасна! Бог мой, неужели я так уродлив?
Последняя мысль явно возникла под влиянием диалектики лысого Сократа, вожделеющего к кудрям. Я сам устроил себе ловушку. Под впечатлением столь нелестного заключения о своей персоне я принимаю скепсис моего оппонента:
– Люди обречены на сизифов труд. Как ты ни лепи Любовь, как ни старайся, будь ты хоть сам Шевчук – все равно выйдет баба с веслом.
– Таков нам положен предел. Будь ты хоть самим Григоряном, в твоих руках сама Невинность превратится в старуху с папиросой в зубах. В глиняных руках все превращается в прах, – примирительно, с долей сокрушения, констатировала моя абстинентная сущность.
Моя Ювента поравнялась со мной, и это придало силы к сопротивлению.
– Ну, нет. Я любую шлюху могу превратить в Невинность, – твердо говорю я.
– Так вы, батенька, софист. Из любого порока способны состряпать Идеал, из навоза – статую Свободы и наоборот, – ехидничает голос.
– Где твои шутки молодости? – продолжает он. – Тебя растили для великих свершений. Вместо футбола до изнеможения ты ежедневно зубрил Есенина, три раза в неделю носил кларнет в музыкальную школу и едва не накладывал на себя руки из-за каждой двойки по математике.
Мне нечего возразить. Я помню, как до слез завидовал потным, грязным и от этого счастливым сверстникам, возвращающимся со стадиона. Как мне хотелось быть с ними вместе, иметь ссадины на локтях и коленях, нести в себе сладкую футбольную истому.
Я вижу, как удаляется моя Весна. Под ее каблуками рассыпаются и превращаются в слякоть вся история морали и теория познания. Тает моя гиперборейская стойкость. Жизнь лучше начинать легкомысленным львом, а уж потом становиться упорным верблюдом. Хотя, можно ли разбрасывать камни, не собрав их?
Все к черту! Вчера Электрик сказал, что женщина – источник страданий. Я не согласился. Как сказал один аморалист, лучшее средство от любви – ответ на нее, причем, член должен стоять, как тот римский солдат, чьи кости нашли перед воротами Помпеи, погибший, потому что ему забыли отдать приказ об отходе во время извержения Везувия! Каждому вызову – достойный ответ.
Медленно, подавляя волю, падает редкий снег. Но я упрямо говорю: к черту философию, я хочу быть художником. Я бросаю недопитую бутылку и иду знакомиться.


II. Лето: геростратовы часы (Тамань)

Жизнь невозможно повернуть назад,
И время ни на миг не остановишь……
Из песни А. Б. Пугачевой


В сорок восьмую годовщину хиросимского испепеления я, Электрик и Актер сидели на веранде электриковой дачи, пили свежий самогон и наслаждались приятным загородным вечером. Мы только что закончили спор о человеческих стремлениях и, едва не подравшись, все же пришли к общему соглашению, что счастье находится на дне той трехлитровки, которую мы в тот момент опорожняли, и находились в состоянии близком к эвдемонии. Течение времени не ощущалось. Источник нектара – самогонный аппарат – стоял рядом на электроплитке и работал в усиленном режиме. Мы отдавали себе отчет, что счастье в этот день для нас будет неисчерпаемым. Подобно мудрому Сенеке, нам оставалось желать в нем только меры.


Но пришел Завхоз и все испортил. Мы были почти богами. Вкушали самодельную амброзию из пол-литровых жестяных кружек и закусывали наливными яблоками. Сигаретный дым, извиваясь вокруг плетеных кресел, на которых мы сидели, образовывал густые облака и застилал от наших глаз грешную землю. Запахи спирта, сивушных масел и зеленых яблок – ингредиентов квинтэссенции – смешивались, медленно вытекали из открытого окна и заполняли сад. Лучи заходящего солнца преломлялись в эфире невиданным сочетанием красок, создавали неестественно прекрасный, рукотворный фон, на котором яблони и груши казались мозаичными – малахитовыми и янтарными. Невидимый соловей надтреснутым электронным тенором выводил мотив “Вчера было слишком много меня”. В конце сада, за высокими кустами вишни, был виден соседний фавн, неизвестно как просочившийся сквозь ограду из стриженых акаций. Он – деревенский любитель прекрасного, дитя невинного лукавства с искрой иронии в бездонных, как добрынинские озера, глазах – обгладывал кочаны электриковой капусты. Но Электрик не видел этого. Он восторженно складывал гекзаметры и, чуть картавя на французский манер, декламировал:


Пусть придет Мане златорукий,
Напишет достойное Феба виденье.


Но вместо Мане пришел Завхоз и спустил нас с небес. Сквозняк, ворвавшись за ним, развеял облака, эфир, сад потерял палитру, кассету зажевало. Прелестный фавн с романтичным взглядом обратился в старого козла, и Электрик вдруг его увидел. С отчаянным криком: “Всю капусту на месяц вперед сожрал, сволочь!” он с метлой наперевес бросился гнать его с огорода. Лавируя меж грядок, он вскоре осознал, что нахрапом не возьмешь. Нужен более основательный подход с опорой на многовековой опыт предков. Тогда он выдернул из земли кол, поддерживающий куст томата, и, скрестив его с метлой, пошел на противника с такой же решимостью, с какой мученик Евсигний предстал перед Юлианом Отступником. Электрик сделал правильный ход. Козел не выдержал напора и, проявляя фантастическую для своего возраста подвижность, перемахнул через забор на соседний участок.


Да, Завхоз все испортил. Во-первых, его внешний вид резко дисгармонировал с нашим вдохновенным состоянием. Коричневые туфли на высоком каблуке и такого же цвета трико как бы сливались, образуя подобие конских ног. Из-под двубортного в полоску пиджака торчал наглухо застегнутый ворот спортивной куртки оранжевого цвета. На груди светилась медаль “За отвагу на пожаре” (однажды, противно логике и человеческому естеству, Завхоз начал отстаивать горящий Дом культуры, тогда как вся деревенская братия грабила занявшийся винный магазин). Я не удивился бы, объявись он в смокинге и кедах, в конце концов, что разрешено графу Толстому, почему должно быть запрещено школьному завхозу? (Он как-то признался, что мечтает стать учителем и ходить в школу, подобно Толстому, пьяным и босым.)

Как и яснополянский старец, Завхоз был смиренен и непритязателен, а также разделял известное учение о щеках и руках, но только до тех пор, пока уровень алкоголя в его крови не превышал двух промилле (подобная трансформация мировоззрений уже была описана Довлатовым на примере Битова и Цыбина). До армии Завхоз играл в ансамбле Дома культуры на ударных. Был объектом фанатичного поклонения старшеклассниц и субъектом многочисленных любовных похождений. Еще в школе он стал обладателем джинсовых брюк. А во времена “экономики экономной” потертые джинсы открывали большие перспективы. “Кто носит джинсы “адидас” – тому любая баба даст”.

Такие вот изречения пользовались в народе огромной популярностью, хотя бы потому, что отражали реальные процессы в обществе. Потратив две родительские зарплаты, Завхоз попал в категорию мальчиков, перед которыми безотказно и регулярно раздвигались девичьи ноги. Новые джинсы были еще полуфабрикатом, превращающимся в готовый продукт только при длительной и беспощадной носке.

Но он пошел другим путем: три дня он с беспрецедентной тщательностью мыл пол в квартире своей обновой; три дня все домашние (родители, недоумевая, сестра с удовольствием) были вынуждены вытирать ноги о коврик из натуральной американской джинсовой ткани. Ничего не поделаешь – красота требует жертв! Короче, личностью он считался далеко не ординарной и даже эксцентричной.
Войдя, он сразу, без церемоний начал хвастаться командирскими часами на металлическом браслете с позолоченным корпусом.
– Во-до-не-про-ни-цаемые! Про-ти-во-ударные! – благоговейно выговаривал он, усиливая свое чувство постукиванием указательным пальцем по стеклу в такт слогам.
– Врешь поди, – равнодушно сказал Актер.
– Да ты что, мне не веришь? – закипел Завхоз. – Давай проверим!

Как люди, живущие для того, чтобы сомневаться, а не сомневающиеся для того, чтобы жить, решили проверить. Несколько раз уронили со стола – ходят! Каждый с усилием бросил об стену – ходят!! Положили в кружку с водой – ходят!!!
Завхоз с гордым видом победителя достал из грудного кармана пол-литра беленькой, и мы принялись за обмывку чудо-механизма, выдержавшего обряд инициации по-русски.
– Всё же могут наши делать нормальные вещи, – сказал Электрик. – Не оскудела русская земля.
– Вот только в искусстве мы подкачали, всю жизнь плетемся за Западом, – заявил Актер.
– А Малевич? Кто же, по-твоему, придумал супрематизм? – сказал Электрик.
– Конечно, против “Черного квадрата” не попрешь, – флегматично сказал Актер. – Но это же единичный случай.
Электрик хотел было разродиться небольшим, минут на тридцать, апологетическим спичем в адрес русского модернизма, как тут вмешался Завхоз:
– Это что еще за “Черный квадрат”?
– Квадрат как квадрат, только черный, – пояснил Актер.
– Просто квадрат? Обычный?
– Квадрат на белом фоне. Обычный.
– Ну, и какой в этом смысл? – допытывался Завхоз.
Его изумление, достигнув крайней точки, начинало переходить в слепую ненависть, которой подвергается все, не поддающееся объяснению.
– Смысл? – переспросил Электрик. – Да на хрен он тебе нужен? Если хорошо захочешь, то и в лохани с дерьмом сколько надо этих смыслов найдешь.
– Да пошли вы все со своими квадратами! – вспылил Завхоз, которому показалось, что его дурят. – Я таких квадратов за час сотню намалюю.
– Но ты же не догадался первым нарисовать квадрат, – бесстрастно сказал Электрик. – К тому же надо под это дело теоретическую базу подвести. Творчество – процесс серьезный. Это тебе не спирт из лаборантской тырить. Если ничего не петришь, так помолчи.
– Да пошли вы со своими измами! – не сдавался Завхоз. – Мне больше по нраву такая картина: деревенский домик, опушка леса и проселочная дорога через пшеничное поле. Реализм! Автора не помню, не то что ваш Малярыч или как там его…, – он помахал перед носом расслабленной кистью, – короче, фамилия у него говорящая. А картина знаменитейшая. Да вы все ее видели.
– Где? – в один голос спросили мы.
– Да на бутылке “Пшеничной” водки, – он торжественно, как новорожденного сына демонстрируют близким, поднял бутылку, принесенную с собой.
Мы не могли противостоять такой сильной аргументации. Разговор заглох. Повисшее молчание разродилось мыслью о продолжении испытания часов. Завхоз, разгоряченный спором, согласился на более суровый тест: на кипячение. Электрик величавыми движениями мага-алхимика погрузил часы в эмалированный чайник и поставил его на плитку. Актер напустил на себя непринужденный вид, и только подрагивание левой брови говорило, что его сомненья грызут, что он сомнениям этим не рад.

Завхоз тоже был ребенком 20 века, верил в бесконечность прогресса и потому был убежден, что изобретательность побеждает изобретательность. Но в этом случае речь шла о его часах и чужой изобретательности. Его мысли и чувства разрывались и отражались на лице то замирающей, то оживающей нервной улыбкой. Что бы как-то снять напряжение, я предложил тост за творческие силы человека….


О часах вспомнили, когда уже вся вода в чайнике выкипела и с треском начала лопаться накипь. Открыли крышку, и после паузы, необходимой для осознания столь важного методологического результата, раздался вопль ликования:
– Остановились, гады! – Завхоз был образован больше всех.
Виктория вернула нам утерянный покой. Веранду снова начал заполнять эфир, вытесняя последние атомы тревожности, принесенные Завхозом. Дукха в панике, неся невосполнимые потери, отступала.


Расходились уже заполночь. Я и Завхоз шли по темной деревне молча. Все будто вымерло. Мы были так пьяны, что качались облака, уснувшие на горизонте. Бесконечное звездное небо и вселенская тишина шли вместе с нами. Нравственный закон спал под наркозом где-то в глубине нас. И, казалось, ничто не могло помешать нашему безмолвному общению, как вдруг из бокового кармана завхозского пиджака отчетливо и сухо, словно одиночные выстрелы, раздалось тиканье часов!!!
Шесть секунд длинных, как жизнь в одиночке,… и оцепенение сменилось бешенством.

Я видел, как бледный овал лица Завхоза исказился в циферблат “Треугольного времени” Сальвадора Дали. Как его охваченная кесаревым безумием фигура метнулась в сторону, к забору. Там он в кромешной тьме, ведомый шестым или, может быть, седьмым чувством, разыскал два силикатных кирпича. Положил часы на один, а другим нанес два смертельных по силе удара. Напряженно вслушиваясь, мы склонились над наковальней: перед нами лежала лепешка из металла, напоминающая советский рубль с Ильичем. Она не издавала звуков.
– Один человек всегда сможет сломать то, что сделал другой! – высокомерно сказал Завхоз.
Он стоял в позе Наполеона: руки скрещены на груди, одна нога отставлена назад. Его левая икра дрожала, а во взгляде этого человека, только что разрубившего гордиев узел, читалась неуверенность. В этот момент я понял, почему людям не суждено стать счастливыми.
На следующее утро по пути к Электрику, мы оба обошли то место, где пытались остановить время.


III. Осень: эти реки текут в никуда (Княжна Мери)

Чей приказ, чей промысел предназначил мне это время и место? 
Блез Паскаль


Голос диктора по радио услужливо объявил, что сегодня 15 сентября 1995 года – в разгаре бабье лето. Что вследствие глобального потепления климата среднесентябрьская температура на пять градусов выше, чем в прошлые годы. А на ближайшие дни прогнозируется повышение солнечной активности.
Я проснулся раньше обычного. Рывком поднялся с дивана, сделав невероятное усилие воли, способное при наличии точки опоры перевернуть Землю. На кухне из хаоса немытой посуды выудил горбушку черствого хлеба, полив ее растительным маслом и со стоической отрешенностью уничтожил со вчерашней похлебкой из риса и остатков копченой горбуши. Затем я ждал, когда неожиданный ливень очистит улицы и освежит воздух перед моим традиционным походом в пивную на улицу Труда – бывшую Сибирскую.

Я живу в центре города – престижно. Снимаю полуторку под самой крышей. По мне это роскошные апартаменты. Постоянно протекающий потолок не способен охладить теплых чувств к этим стенам в выгоревших до серости обоях. Главное преимущество этого жилища заключается в деньгах, которых у меня никогда не бывает. Дырявая крыша, редко работающий лифт, холодная война с соседями по лестничной клетке легко компенсируется мизерной арендной платой, и ту я вношу отнюдь не регулярно, почти по собственному желанию.

Любое состояние имеет свое преимущество. Там, где нет денег – много свободного времени и наоборот. Цена выбора для жителя 20 века – штука довольно тривиальная и настолько же действенная, как дьявол для Панурга. Он знает, что, в принципе, она существует, но обращать на нее внимание – значит, попусту тратить время. Некоторые адепты монетаризма уверяют, что деньги обладают способностью не только запускать ракеты в космос, пополнять холодильник, но и уплотнять время, то есть в определенный его промежуток вмещать больше событий, в том числе и безделья.

Я давно осознал – я из породы вечных бедных. Добывание денег меня утомляет. Утомляет любой порядок действий, планы, прогнозы, гадания. Единственное, что для меня имеет твердое основание… – мой старый, обитый коричневым коленкором диван, которому мог бы позавидовать сам Обломов. На нем я провожу большую часть моей сознательной жизни.

Мне давно плевать на людей компетентных, знатоков душ человеческих, неустанно твердящих: малоподвижный образ жизни приводит к потере сна. Бессонница, якобы, побуждает к праздным мыслям. А праздные мысли, в свою очередь, приводят к осознанию абсурдности наилучшего из миров. В конечном счете (они грозят пальцем и ехидно улыбаются), все должно закончиться наркотиками или самоубийством. Гиподинамия и суицид находятся в таких же отношениях, как яблоня и яблоко, – констатируют ученые и не очень мужи. У них давно заготовлены гигсограммы, таблицы, схемы смыслов жизни, пирамиды с вершинами, обозначенными: ЛЮБОВЬ, СЛАВА, СВОБОДА, ПРАВО…… Ерунда.

Я лично знал людей, которые из-за таких вот слов с большой буквы бросались на рельсы и резали себе вены. Один говорит, что нет ничего ценнее человеческого общения, другой – единственной роскошью является здоровье. Выбирай: долголетие в одиночестве или инфаркт в общении.
Я имел жену. Нет. После крушения железного занавеса это звучит двусмысленно. С тех пор, как мы, скользнув по дряблому бедру истории, вошли в лоно мировой цивилизации, мы многое приобрели. Теперь у нас есть секс, и мы знаем, что любовью можно заниматься, а также ее делать. У меня была жена… – звучит по-собственнически. Я был женат – вот так лучше. Ее любимое слово было ЖИЗНЬ.


Однажды она не выдержала и ушла. Перед уходом она сказала:
– Скажи спасибо, я в два раза уменьшаю твои обязанности.
– Спасибо, – я пожал плечами.
– Ты дерьмо, ты же застрял в подростковом возрасте! – вспылила она. – Ты не живешь, ты – существуешь. Ты оброс плесенью. Ты боишься жизни.
– А что ты понимаешь под жизнью? – спросил я.
– Да все что угодно, только не лежание на диване. У тебя даже на меня не стоит.
– Зажги во мне огонь.
– Ты все время говоришь чужими словами. Ты же собрание чужих высказываний.
– Нет. Я комплекс твоих кошмарных ощущений.
– Козел!
Тут уже взбесился я:
– А ты жена козла! Что ты понимаешь под жизнью? Трепотню с подружками о тряпках? Персидский ковер и японский телевизор? Или: я была в зоопарке и видела огромного слона. Представляешь, какой у него хобот! Он им подбирает мороженое в вафельных стаканчиках и ест!
– Ты же знаешь, все бабы одинаковы, – тихо произнесла она.
– Да, но это не значит, что не стоит искать идеал.
Когда она хлопнула дверью, я пропел сонным голосом: “Ну и что? Шаба-дуба. Все равно напьюсь я”.
Через неделю она вывезла мебель. Оглядывая с высоты своего дивана пустую квартиру, я понял, что мне нужно именно такое пространство: свободное и чистое, без мелочей, подавляющих автономность. И я изрек:

Кастрюльки сильно портят человека,
Об этом говорил еще Сенека.
Но люди – стадо неразумных чад,
За счастьем гонятся от века.

Теперь я один. Ну еще моя бессонница. Вместе нам не скучно переживать ночи, наблюдать из окна над городом, над мраморными параллелепипедами зданий. Нам нравится эта ледяная красота. Спящий город умерщвляет эмоции. Остается бесформенная печаль. Я слоняюсь по пустой комнате от окна к двери, от двери к окну. Смотрю на белокаменного монстра со множеством огней, отворачиваюсь…, но он все равно стоит перед глазами непроницаемой стеной. Меня начинают пугать совершенства этих пространств. Почему люди стремятся быть ничтожествами перед своими творениями? Они создали этот город и стали его добровольными рабами. Пигмалионы хреновы. Говорят, в жилище выражается характер человека. Но и человек приобретает характер своего жилища. Город населен тысячами индивидуумов, но все они несут отпечаток тусклого ответа фасадов и заасфальтированных улиц. Больше камня – бледнее лица. Все реже замечаешь в них что-то особенное. И, сам того не желая, по воле Ларошфуко становишься очередным глупцом в потоке эпифеноменов.

В жилах горожан течет усталость. Усталость порождает голод. Голод порождает усталость. И во сне, когда они бредят о чем-то большем, большее никогда не пересекает черту городских окраин. Суета, лишенная даже томления духа. Правда, у них есть надежда. Она создает иллюзию осмысленности жизни. Впрочем, абстракция всегда являлась самым прочным фундаментом, способным нести любые конструкции. Пирамиды, зиккураты, колоссы…… Моей угнетенной душе все тяжелее переносить это давление, и я засыпаю.

Просыпаюсь поздно. В это время все нормальные люди, отобедав, за газетой дожидаются конца рабочего дня. Я нежусь в постели, чувствую течение времени почти физически, тактильно. Оно течет медленно-медленно, обволакивая меня мягким и теплым коконом. Ты живешь уже давно и все еще достаточно молод и полон нерастраченных сил. Время еще есть, его еще много. Те, кто имеет часы, время не ценят. Они не умеют им наслаждаться. Они его убивают.
По этому поводу я срубил второе рубаи и, по примеру Актера, повесил его над диваном:

Ты можешь время измерять деньгами,
Горбатить спину днями и ночами.
Но в том, что в этом смысл бытия,
Тебе, Франклин, не убедить меня.

У меня была Любовь. В тридцати метрах, фасад к фасаду, стоит дом. Обычный, как все, но в нем жила Она. Ее окна были прямо напротив моих. Ее жизнь протекала на моей ладони около года. Она для меня существовала, я для нее – нет. Тридцать метров – целая пропасть, которую я вряд ли решился бы преодолеть, даже если мне было предоставлено более одного прыжка.

Мы встречались утром и вечером. Я с маниакальным вниманием наблюдал, как по утрам на кухне быстро перемещались предметы – в цейтноте готовился завтрак. Падала вилка, проливался на скатерть слишком горячий кофе, капризничал тостер, не желая отдавать ломтики белого хлеба. По комнате кружились чулки, платья, полотенце, тюбик губной помады, книги. И, наконец, всё движение так же внезапно, как и начиналось, стихало. Смерч проносился – я шел спать.

Я придумал, что Она – студентка из провинции. Ее папаша имеет незыблемые принципы, кожаное кресло и персональное авто. Он снял Ей эту квартиру, чтобы оградить ребенка от тлетворного влияния общаги. Мамаша – обязательно терапевт районной поликлиники, в крайнем случае, педиатр – два раза в месяц писала Ей длинные послания, напичканные тысячей хозяйственных советов, просьбой надевать гамаши и избегать сквозняков, плюс пожеланиями успехов в учебе.

Вечером я встречал Её после занятий. Она что-то писала, читала журналы или смотрела телевизор под уже вышедший из моды голос Жанны Агузаровой. В такие минуты я чувствовал себя заботливым родителем и молил Бога, чтобы он уберег Её от педагогического поприща (почему-то телефоны на объявлениях о наборе привлекательных, без комплексов девушек особо быстро обрываются на столбах у пединститутов).
Полгода назад она вернулась с Трималхионом. Имя я дал ему с первых же секунд его пребывания в моем поле зрения. Типичный sine nobilities. Этого сноба явно вынесла из народа мутная волна либерализации в категорию людей, перед которыми обычно разбрасывают бисер. Самодовольство ему к лицу, как потасканной шлюхе полубрезгливая улыбка. Округлые формы Трималхиона сразу выдавали все его секреты: холеный подбородок – мне за сорок, затянутое в турецкий свитер пузо – вес за сто кг.

Я жирных с детства привык ненавидеть. А он по-хозяйски вынул из сумки клещеобразными розовыми лапами две бутылки шампанского, пакет с фруктами, несколько консервных банок, батон колбасы. Она доставала посуду. В это время я вхолостую щелкал челюстями, доказывая на практике постулат о невозможности укусить свой локоть и косвенно подтверждая аксиому о невозможности узреть собственные уши.
Ужинали они при свечах. Я слышал, как Патрисия Каас переполняла чувственностью девичьих блюзов и без того пошлую атмосферу вырванного из хрестоматии по психологии рандеву. Затем она задернула шторы, погас свет…

“Ну и хрен с тобой, сука, – сказал я. – Однажды лиса увидала кисть винограда…. Он оказался зеленым”.
С тех пор Трималхион появлялся у нее регулярно – три раза в неделю. Меня распинали по средам, субботам и воскресеньям. В эти дни, разрываясь от ревности, под прессом учения о классовой борьбе, я начал задумываться о нравственности и даже богохульствовать: пока презренные последние собираются войти первыми, первые уже уходят.

Я вышел на улицу. У полуразрушенной песочницы во дворе Олег Митяев о чем-то беседовал с нашим участковым. В руках Митяева сдвоенный полиэтиленовый мешок с пивом дал течь, и тонкая струйка пива бесстыдно, словно содержимое мочевого пузыря беспородного пса, впивалась в голенище казенного сапога “отца микрорайона”. Он, как и я, по весне ушел за пивом и до сих пор не мог вернуться.
До меня долетели переполненные скорбью слова участкового:

– Представляешь, Олегыч, мой двоюродный братан, салага – он младше меня на пять лет взял у дядьки “девятину” покататься. Нулевая тачка – тысячи не прошла, седан, цвет мокрый асфальт, локеры, все прибамбасы, японская аппаратура. Короче, мечта, а не машина. И разбился. Сам – насмерть, тачка – вдребезги. Восстановлению не подлежит…

Я нырнул под арку. Вышел на улицу. Осеннее солнце, как апельсин из папье-маше в стиле сюр, висело в пустоте и равнодушно рассматривало мой прикид. Дождь пролился в жару и весь без остатка был поглощен ею. Асфальт, так и не намокнув, начал плавиться. Мои мысли застряли в окружающем, ими было так же сложно управлять, как и ногами, утопающими в гудроне. Витрины магазинов множили потоки пешеходов. Мир отражений казался не менее реальным. Чтобы избежать раздвоения, я старался смешаться с толпой, ощутить нерасчленимое единство с живым потоком, утонуть в экспрессионистических пятнах воскресного бульвара.
Неожиданно прямо перед собой я замечаю Её. Она идет быстро, чуть подавшись вперед, устремленная…. Куда? Может быть, в вечность? (Изрядно потасканный фразеологизм.) Я прибавил шаг, но как ни трудился, не мог сократить дистанцию. Меня мучила гипертоническая сухость во рту, спина покрылась потом. И, осознавая тщетность своих усилий, я с ресторанным отчаянием Кисы Воробьянинова завопил (конечно же, в душе) на всю улицу: “Девушка! Прошу Вас, остановитесь! Вы настолько же прекрасны, насколько и быстры. О если бы я был Рубенсом… (и в ответ на Её воображаемую улыбку) – прошу Вас, не воспринимайте меня как съеденную молью шляпу. Пусть мой внешний вид несколько антикварен. Пусть я принадлежу к категории тех мужчин, которые никогда не нравятся директорам универсальных магазинов, женам начальников, вахтершам и, особенно, секретаршам. Зато я способен вызвать симпатии натур возвышенных и тонких.

Небрежность – мой стиль. Ведь неважно, когда последний раз гладились мои брюки и сколько лет моему пиджаку. Я знаю, Вы не из тех, кто способен вот так, сразу, отвергнуть хозяина ботинок а-ля “Москва слезам не верит”. Поверьте, это легендарная обувь свидетельница исторического поражения сборной СССР от голландцев в финале чемпионата Европы по футболу. Я готов до конца стоять против доктора Астрова: кто много внимания уделяет своей внешности, пропорционально мало заботится о своей “внутренности”. Закон производственных возможностей не знает исключений. Доверьтесь своей чуткости. Вы можете не увидеть за моей ветхой наружностью страдающее сердце и бездонную душу. В конце концов, я – живое доказательство Вашей красоты…”.

Визг тормозов прервал суазорию, исполненную страсти. Я стал свидетелем ужаснейшего перформанса. Она переходила дорогу…. Время приостановилось, будто я вновь оказался на своем диване. В голове совершенно произвольно складывались условия задачи по физике из школьного курса: два тела – А. и В. – движутся навстречу друг другу. Масса А. – 50 кг, скорость 5 км/час. Масса В. – 6000 кг, скорость В. – 80 км/ч. Определить скорость объектов после столкновения. Я с удовлетворением отметил, что на выпускном экзамене, сидя за первой партой, мне удалось списать задачу по этой теме и получить “отлично”.

Тело девушки лежало метров за пятнадцать от места столкновения. Рядом стоял тощий водила и механически теребил ворот джинсовой рубашки. Его редкие, едва обозначенные брови были неестественно выгнуты и придавали лицу выражение растерянного недоумения, словно он хотел сказать: “Не виноват я, она сама пришла”. Это дежурное выражение лица придавало ему вид пойманного серийного убийцы.
Под телом быстро разрасталась лужа цвета кагора. Еще быстрее собирались люди. Никто не предпринимал никаких действий. Все и так было ясно. Только сердобольная бабуля, скрипя иссохшим позвоночником, оправила подол ситцевого платья, прикрыв острые коленки.

Я впервые видел ее так близко. Лицо спокойно, еще оживлено полуулыбкой. Она была юна, к тому же красива. Я счел себя недостойным Её внимания, и Она умерла. “Как много народов и государств даже и не подозревали о Твоем существовании, пока Ты была жива, – подумал я. – Я не видел блеска в Твоих синих глазах, но все равно буду тебя оплакивать”.
Железная винтовая лестница опустила меня в подвал, в совершенно иной мир, где и не пахнет духом Маринетти. С полным основанием над дверью в это заведение можно было повесить вывеску: “Оставь надежду навсегда всяк сюда входящий”. Однажды, в марте, я вошел сюда, как Карл XII – аскет войны – в свое время вошел в шатер. Здесь нет места мирскому.

Сосновые столы и лавки до блеска отполированы локтями и задницами маленьких людей и героев. До сих пор пахнет смолой. Воздух пропитан тишиной, он плотен и вязок, его никогда не беспокоили колебания шумов и скоростей 20 века. Жизнь приостановилась, словно здесь, как в организме земноводного, замедлен обмен веществ. Тусклый свет не дает теней. На стенах – искусственные цветы и незамысловатые картинки, большей частью унылые пейзажи с одинокими деревьями, церквями, лодками. Эти атрибуты любой дешевой забегаловки призваны стать опорой взгляда, начальной точкой погружения в мир, окрашенный сентиментальными или суицидно-романтическими тонами. Сюда заходят уставшие, чтобы обрести чувство обреченности и насладиться им.

Я жадно отпил полкружки пива, произнося риторическую сентенцию одной реликтовой блюз-группы: “Ну что может быть лучше, чем первый глоток пива?” Внутри потеплело, тело приобрело иную чувственность, новое воплощение, растворилось в сырой призме подвала или, наоборот, впитало ее в себя. Пришло ощущение цельности и органичности. И я без сомнений вонзил алюминиевую вилку в кусок соленой селедки.


Ко мне подсел солидный человек в пепельно-серой тройке со стаканом водки и бутылкой шампанского. У него был огромный нордический нос и густые спутанные усы. Это сочетание напомнило мне нечто, только в перевернутом виде. Он не мог не понравиться женщинам. Под красными глазами – синие мешки, полуседая щетина, невидящий взгляд говорили о нелегких испытаниях, выпавших на его долю этим утром. На казанках правой руки синела наколка: “Паша” – простонародный аналог визитной карточки середины 20 века, обычно предъявляемой под нос. Я уже занес его в разряд ординарных антропофилов, как вдруг узнал в нем Трималхиона. Он залпом выпил водку, в тот же стакан налил шампанское и отправил его следом. Через минуту, прямо на глазах, его лицо разгладилось, спал багрянец, зрачки увлажнились и сузились до способности воспринимать конкретные предметы, в том числе и меня. Он явно был на пороге катарсиса.

– Я убил свою женщину, – неожиданно произнес он, сцепив руки в замок и положив их на стол. – Я вынужден был это сделать. Иногда обстоятельства оказываются выше нас.
Я вопросительно посмотрел на него. Он продолжил:
– У меня была любовница. Ей было двадцать. Как я ее любил. Я готов был оставить ради нее семью, собственных детей. Но она не хотела и слышать об этом. Молодые придурки, типа тебя, сейчас помешаны на независимости. Свобода или смерть! Что может быть глупее? Мы встречались три раза в неделю. И вдруг я начал ее ревновать. Что она делала в остальные дни? Ведь она была так ненасытна. Я ревновал ее ко всем: к приятелям-студентам, преподам, к наглым уличным харям, готовым на электрический стул, лишь бы трахнуть очередную симпатичную бабенку. Даже к прошлому. Когда я уходил от нее по утрам, я представлял, что сразу за мной врывается какой-нибудь молодой писюн и целует своими похотливыми губами ее розовое ото сна тело. Как ей хорошо с ним, лучше, чем со мной.

Я хотел было сказать: “Не было этого!” Но он резко откинулся назад и, закрыв ладонями оловянное лицо, продолжил:
– И вот неделю назад я не выдержал. Сегодня все кончено. Теперь ко мне вернется сон и спокойствие.
Знал бы он, что говорит со свидетелем, способным упечь его лет на пятнадцать строгача. Я был связующим звеном между жертвой и палачом. Я знал, что бездействие есть деяние. Но во мне не было ненависти к этому новому Эрасту. Почему? Ведь он убил мою Любовь.

Если звезды гаснут на небе, значит это кому-нибудь нужно?! Все действительное разумно. Всему можно найти оправдание. Я снова видел Ее тело, распластанное на асфальте. Сумма импульсов до взаимодействия равна сумме импульсов после взаимодействия. Смерть боится оказаться смешной. Но она тоже имеет чувство юмора.
Трималхион еще посидел с минуту с закрытыми глазами и, не попрощавшись, вышел. А я остался. Мне незачем было идти домой. Мне некого было ждать.

IV. Зима: под знаком С2Н5ОН (Фаталист)

Они не созданы для мира,
И мир был создан не для них.
М. Ю. Лермонтов

Это произошло в конце ноября или начале декабря 1989 года. Точно не помню. Было холодно, местами лежал снег. Многозвездное небо в фокусе антициклона сулило появление множества бесхвостых волков.
В те времена зарплату водкой еще не выдавали. За спиртным приходилось ходить по головам стоящих в очереди страждущих сограждан. Кто сказал, что история не имеет законов? Как только назревает экономический кризис, так правительство, роком или ненароком, начинает создавать проблемы с антидепрессантами. Человек развивается от особи к личности. Из эгоиста превращается в антропофила.

Даже убивать сейчас стали гораздо гуманнее – нажал на кнопку – и нет пары сотен обитателей Земли. А раньше? Это же варварство! Дикость какая-то! Ломали друг другу руки, ноги, черепа обычными дубинами и камнями. Изверги. И с пьянством боролись – вроде богоугодное дело – по-изуверски. Разве можно сравнивать, например, Егора Кузьмича Лигачева с Петром Великим? Ведь наши интеллигентно запретили – и все. А антихрист Петр людей мучил, гирями душил народ. Да, наши государственные мужи высушили потребительскую бутылку среднестатистического россиянина до одного литра водки в месяц.

Вино отпускалось без талонов, поэтому его вообще не было – прилавки винных магазинов были чище римских весталок. Но мы были счастливы, потому что молоды. Учились в средней школе. Одной бутылки хватало на троих! Не было в нас еще метафизических устремлённостей. Нас интересовало сущее, земное – девушки, с которыми мы мерзли вечерами у подъездов. Что мы знали о жизни, находясь в эмпирее похоти?! Впрочем, каждый должен пройти через искушение святого Антония.

В один из вечеров к нам подвалили местные колдыри – парни на четыре-пять лет старше нас, многие уже отслужившие. Как представители провинциальной панк-эстетики, все, кроме одного, были одеты в черные пидорки и коричневые аляски. Среди них было два знакомых нам лица – Цыган и Чмоха. Первый закончил мореходку в Астрахани, но в море так и не вышел. Его призвание заключалось в другом. Он славился своими смертельными номерами в среде наркоманов. Рассказывали, что он мог несколько таблеток димедрола запить стаканом водки, ширнуться и закурить косяк.

Чмоха был не менее легендарной личностью. В округе его знали все, от питомцев детских садов до работников милиции. В нем сочеталась неистребимая страсть к алкоголю с доброй и честной душой служащего собеса. Он был рожден под знаком Тельца и, как выразился его классный руководитель, был замешан на бражке с луком. (Однажды он вместе с участковым посетил его семью. В квартире они обнаружили целую теплицу: одна из комнат была завалена землей. На аккуратных грядках рос зеленый лук, продажей которого и жила семья.) По-челентановски звероподобная фигура Чмохи, обернутая черным тулупом, двухсотлетним баобабом возвышалась над хрупким кустарником его сотоварищей. Ясные голубые глаза бесстрастно взирали из-под вьющейся русой челки на бессмысленную посюсторонность.

С ним постоянно происходили странные истории, которые не поддаются рациональному объяснению. Может быть, уфологи помогут? Например, как-то в разгар лета его видели идущим по улице с ног до головы в снегу. Зимой он умудрялся появиться на людях весь в земле. Чмоха был человеком с принципами. Когда ему случалось пить в компании женщин, он никогда не выходил из-за стола, пока не кончалась водка или пока тут же за столом он не отключался. Именно за верность алкоголю он пользовался безграничным авторитетом среди местных выпивох. Свое кредо он любил подкреплять цитатой: “Первым делом самолеты……”
В тот вечер они, как бездомные псы, шныряли по пустынным улицам, гонимые вселенским холодом, с одним лишь желанием – согреться. Они – путешественники по кругам ада, бессловесные скоты, не осознающие источник боли, желающие только одного – избавления. Все пятеро, сутулясь, топтались на месте и прятали взгляд под ногами.

“Мужики, есть что-нибудь выпить?” – сонным голосом спросил один из них.
“Может быть, стеклоочиститель, одеколон у родителей есть?” – не давая времени для отказа, подхватила другая тень.
Один из нас упомянул о жидкости для разжигания примусов, предполагая, что это пить нельзя. Но он ошибся. Предложение вызвало живейший интерес алкашей. Он принес пол-литровую бутылку темной маслянистой жидкости, похожей на нефть. Цыган чуть ли не выхватил бутылку из рук, железными зубами проворно сорвал пробку и бережно плеснул на асфальт. Чмоха чиркнул спичкой……
“Горит!” – в один голос крикнули они, и искра внеземного оптимизма на секунду осветила унылые окрестности.
Забыв поблагодарить, они чуть ли не бегом бросились вдоль по улице. Только Чмоха еще некоторое время тупо смотрел на догорающее пламя.
“Мужики, так бензин же тоже горит!?” – неуверенно крикнул он вслед окрыленным душам.
Алкаши энергично замахали руками, как бы говоря: брось ты эти картезианские заманухи. И Чмоха без страха и упрека бросился вдогонку.
Они уходили, унося с собой бутылку жидкости для разжигания примусов. За перекрестком, где сгущалась темнота, они уже парили над землей, поднимаясь, все выше и выше, оставляя нам ворохи газет, звон будильников и обязанность поддерживать огонь в домашних очагах. Они уходили в нечто неизвестное, где, кроме них, никто и никогда не бывал, а сами они, по возвращении оттуда ничего не помнили. Они уходили, и зимние звезды над их головами образовывали причудливые конфигурации. “Я разглядел в них C2H5OH”, – торжественным тоном закончил я.
– Значит, ты открыл новое созвездие, созвездие зеленого змия? – сыронизировал Электрик.
– И все же дым земных очагов не стоит райских благовоний, – сказал Филолог. – Наливай.
Мы встретились с филологом на фестивале “Рок против наркотиков”. Подобные мероприятия обладают высшей степенью толерантности… Можно под любимую музыку на людях покурить анаши, выпить водки, подснять кого-нибудь. В наше постмодернистское время что-то предпринимать без повода считается дурным тоном, поэтому различные фестивали и играют роль невесты на обычной пьянке. Решили пойти к Электрику. По пути взяли литр водки, заранее зная, что у него нет ни капли спиртного.
Когда-то мы были студентами и жили в общаге у Электрика. Его долго мучила неподвижная идея – завести в комнате бар. И однажды, после сессии, он решился. Мы все бросили пить и, давясь слюной, наблюдали, как в тумбочке под телевизором росла батарея бутылок. За месяц их скопилось более тридцати: несколько сортов водки, коньяка, перцовка, “Вермут”, “Агдам”, “Памир”. Электрик начал приучать нас к культуре пития, ежедневно наливая каждому по соточке. В один прекрасный день все пропало. Электрик задержался на занятиях и пришел позже других. Бар уже был взят приступом.
– Козлы! Пусти козлов в огород! – с порога заголосил он женским контральто. Но через минуту уже сидел вместе со всеми. Бара нам хватило на три дня.

Это была судьба. Как для Электрика было предопределено желание иметь бар, так было предопределено и то, что его бар должен быть разрушен. Когда в трезвые восьмидесятые мы учились в школе, его мать работала директором продуктового магазина. У него дома был потрясающий бар – более семидесяти наименований. И вот его родители уехали в отпуск на Украину, на целый месяц. Вначале мы ходили к Электрику по одному, по двое. И всех он угощал тридцатью граммами какого-нибудь экзотического напитка. За два дня до приезда родителей он устроил сейшен. И бар был опустошен. Мы были подростками – наступи на пробку, и готово, но наше преимущество заключалось в численности. В акции принимала участие добрая половина 9 “В” класса. Утром в баре было обнаружено лишь несколько бутылок отечественной водки, а в центре стояла трехлитровка самогона.

У Электрика мы застали Актера и ребят из группы с ласковой аббревиатурой БЛЯ. Пить они отказались, сославшись на то, что вся водка, от “Русской” до смирновки, разливается из одной канистры в ванне у какого-нибудь лица кавказской национальности. Забили по косяку.
Я пришел в себя уже заполночь. В это время среднестатистический россиянин спит и видит счастливый сон про крах курса доллара. Отчего он безмятежно улыбается в огромную и мягкую, как женщина Кустодиева, пухоперовую подушку. Студенческий хит про молодого Ленина был уже спет. Больные летчики Яны растворились в воздухе вместе с запахом жженой конопли. Я, Электрик, Актер и Филолог сидели за столом и говорили, что называется, за жизнь.
– Мы, русские, все рождены под знаком С2Н5ОН, – говорил Филолог. – Помимо зодиакальных знаков, над нами довлеет и этот символ. Это мое искреннее убеждение. Но не только звезды движут человеческой судьбой. Но и слова.

И слова в первую очередь. Нами руководит то, чего не существует на самом деле. Не надо долго рыться в памяти, чтобы извлечь из нее те звуки, в которых так много слилось для сердца русского: Москва, Волга, Гагарин, Куликовская битва, да еще, пожалуй, березка с калиной – вот и все, что мне, сыну России, приходит на ум из наших первосимволов. Немного? Немного и должно быть.
– Есть еще версии, – сказал Электрик. – баня, водка, гармонь (приобретаемая как повод для пьянки и обреченная на продажу утром) и лосось. А спроси у иностранца, с чем у него ассоциируется Россия? Он, наверняка, ответит: медведи, балалайка и водка.
– Да, никогда им не понять русскую душу, – с воодушевлением подхватил Филолог. – Водка, действительно, самое святое, что есть у нас, самое родное. Пельмени из Китая, матрешки из Японии, самовары из Голландии, вера и то – византийская. А вот водка – наша.
– Дриньк или не дриньк? – вот в чем вопрос для русского интеллекта, – вставил я слово.
– Правильно. Наливай.
Мы выпили. Как водится, помолчали, потупив взоры. Актер подносил кусок хлеба к носу, шумно вдыхал воздух, затем опускал хлеб под подбородок и, широко открыв рот, делал затяжной выдох. Причем так четко акцентировал движения, будто вынес их с двухнедельных курсов хороших манер при учебно-производственном комбинате.
– Русский человек никогда не был обывателем и никогда им не станет, – сказал Филолог. – Владимир Святой учел особенности русского характера при выборе религии. А особенность эта заключается в неутомимой космической жажде. Все русские – почти святые. – При этих словах его рябое лицо приняло таинственный вид. Он поднял глаза к потолку, когда-то залитому шампанским.
– Люди на Руси всегда любили повеселиться, особенно выпить и совместить с быстрой ездой, – продолжил он, опустив глаза, как бы разгадав смысл разводов над собой. – Раньше, в уборочную, русские крестьяне за сто километров ездили в город на комбайнах за водкой. Во время одного такого вояжа погиб мой дед. Ехал он на райкомовской “Волге”, зацепили жаткой…. Двум смертям не бывать……
– Пить по-русски, – значит пить до смерти, до разорения, до скотского состояния, – вмешался Электрик. – У нас напиваются так, что европейская, истощенная до истонченности, душа от созерцания этого непотребства впадает в первобытный ужас – удивление, похожее, может быть, только на изумление барана перед новыми воротами. Вспоминается обыденная до архаичности ситуация соития Пороса и Пении, увиденная Олеарием – путешественником по России. Этот столп нравственности, будучи на целый век просвещеннее Шекспира и менее просвещеннее де Сада на полтора века, чуть не умер от стыда, когда увидел попытку сношения пьяных мужчины и женщины у дверей кабака. Он не мог видеть воочию, что вытворял в Ватикане их папа Александр. Это, конечно, разврат. А между развратом и извращением большая разница. Мы же цивилизованные люди, мы понимаем это. Кому как не нам решать, где заблудшая овца, а где блудница? Тонкости решают все. Мы должны чувствовать тонкости. Запретить порнографию – значит наступить на горло демократии….


– Совесть надо иметь, – перебил Филолог. – Хотя какая, к черту, совесть, если жизнь бьет через край. От совести есть средство радикальное, проверенное временем. Ин вино веритас. Спиртные напитки были изобретены как раз вовремя. Именно тогда, когда у людей начались проблемы со смыслом жизни, а значит, и с совестью. Вино – первое завоевание культуры, ровесник морали. В результате многовековых исследований, проведенных на собственной шкуре, люди вывели зависимость: количество совести обратно пропорционально количеству употребленного алкоголя, при прочих равных условиях. Сомнительно? Представьте себе процент девушек, потерявших невинность в трезвом уме и здравой памяти, и убедитесь в справедливости этой формулы. Лично из моих одноклассниц таких наберется не более четверти. А измены? Сколько женщин в первый раз изменяет своим мужьям трезвыми? Уверяю вас, господа рогоносцы, так мало, что этим можно пренебречь. Народная мудрость по этому поводу гласит: “Баба пьяная – пизда чужая”. Физики пьют до потери сопротивления. Моралисты – до потери совести. Да и не только моралисты.
Он налил всем водки. Без тоста выплеснул свою порцию в глотку, как в помойное ведро.
– Спиртное вообще универсальное анестезирующее, – морщась, на выдохе сказал он, – и для души, и для тела. Доктор Кинчев рекомендует народное средство от мигреней, вызванных рогами, – пить все, что горит, включая керосин и жидкость для разжигания примусов.
Я подумал, что заглушать боль еще большей болью – чисто русская черта. Но, бывает, излишнее мазохистское внимание к собственной персоне наносит тем, кто нас любит, глубокие раны. Я вспомнил своего соседа, Антона Ермолаича. Всю жизнь он честно проработал бухгалтером. К старости начал спиваться. Однажды он так наобезболивался, что по дороге домой упал, сломал ногу и беззаботно уснул прямо на тротуаре. Ему повезло. Наш дворник опытным взглядом художника обнаружил незнакомый сугроб. Подошел ближе, смотрит – а куча-то дышит. Не прошло и пяти минут, как маленькая худощавая супруга честного бухгалтера, с лицом грустного пони и упорством тяжеловоза, доставила на санках бренное тело мужа домой. Спустя три дня он по-своему отблагодарил ее за спасение. Она вылила в унитаз прямо на его глазах заначенную чекушку. Вечером, когда вернулась с работы, она увидела кучу говна на ковре посередине зала. Антон Ермолаич лежал на диване лицом к стене и блаженно улыбался.
Было хорошо. Сердце работало, как новый мотор. Голос Филолога доносился откуда-то издалека, будто из другого измерения. Водка приятно грела изнутри. Тело было легким, невесомым, словно парило в воздухе. Мысли текли широкой рекой, плавными извивами в унисон рисунку обоев. Я думал о тех, кто в отличие от смертных, не пьющих запоями, нуждается в периодической трансцендентализации себя. О людях, совершающих метафизические прорывы, чтобы насладиться созерцанием чистых сущностей, диалогом с Богом, с Прекрасным.
Вдруг я услышал Филолога.
– … Возьмем Довлатова и Достоевского. Довлатов не мог выдержать более недельного запоя, поэтому он был менее глубоким писателем. Достоевский погружался в такие бездны, как никто до него. И пьянство, и проза Довлатова социологичны, а Федор Михалыч – метафизичен. Черт Ивана Карамазова – это что, плод воображения или Федор Михалыч действительно видел черта? Ясен перец, что голой фантазии не существует. Надо увидеть сперва нечто подобное. Достоевский работал до чертиков, как мехи: погружался на максимальные глубины и поднимался на космические высоты. Довлатов – городской, Достоевский – народный, деревенский. Пьянство современных городов – это херня, социология, но не способ существования, – его лицо светилось изнутри радостью беременной женщины, еще бы, ведь он находился на пороге важного литературоведческого открытия. Дальше он почти кричал:
– Алкоголики – святые люди. Они нуждаются в постоянном пополнении чувства вины. Ну нет у современного человека чувства первородного греха. Без вины нет искупления. Это тонко чувствуют только избранные. Они не могут жить в земном раю без вины и страдания. Они привыкли, что за все надо платить. Запой настолько врос в русскую душу, что запоем стали не только пить, но и работать, творить. Запой – это особая форма существования полусознательного и бессознательного, в котором преодолевается обыденность, черпаются новые силы, наконец, приобретается закалка. Иностранцы никак не могли понять русских крестьян, уходящих в запой перед посевной и уборочной. Что немцу парадокс – русскому закономерность.

Запой – нечто подобное сатурналиям или дионисийским оргиям. Легко переносимое состояние, переживаемое индивидуально и по собственному волению. Человек возвращается из плеромы, видит всю ничтожность этого мира и чувствует вину за временное дезертирство, и начинает работать с удвоенной силой, начинает преображать мир по увиденному образцу. Без периодических запоев мир стал бы несносным. Жены! помните об этом!
Он, потрясая кулаком, смотрел сквозь стену, обращаясь к многомиллионной армии замужних женщин. Глаза горели осознанием абсолютной истинности утверждения. По странному стечению обстоятельств, все присутствующие были разведены и полностью разделяли пафосный призыв Филолога. За эти слова мы, хоть голыми, готовы были пойти на баррикады.
– К сожалению, – продолжил он, – ноэзис женщины не приемлет алкоголя. Где им понять, что пьянство не есть упражнение в безумии. Скорее это способ перевоплощения. Странно, но пифагорейцы не знали об этом.
– Механизм запоя прост, – сказал Электрик. – Выражается двумя поговорками: “Видит бог, не пьем, а лечимся”. С нее начинается утро после попойки. Клин по традиции выбивают пивом. К обеду вступает в действие второй императив: “Пиво без водки – деньги на ветер”. Мы как-то запили 18 августа 1991 года. Я тогда учился в мединституте. Нас взяли в трезвяк из ЦКБ 23 августа. Начали пить при чрезвычайном положении, очнулись – демократия уже победила.

Так что на вопрос – где я был во время путча? – я бы затруднился ответить. До сих пор храню квитанцию из медвытрезвителя Центрального района, что на улице Каслинской, в подвале бани. – Он указал на стену, где в деревянной рамке под стеклом висел выцветший клочок бумаги с размытой печатью. – За услуги взяли пятьдесят “рэ”. Дерут с трудящихся втридорога! Троечная стипендия в те времена была шестьдесят “рэ”. Отличники получали семьдесят четыре – почти полтора вытрезвления в месяц. А где был в эти дни, хоть убей, не помню. Может быть, я, как эсминец “Колдридж”, ведомый внеземной мыслью Эйнштейна, побывал в другом измерении? Может быть, действительно общался с Абсолютом?
– А что вы пили? – спросил Филолог.
– “Абсолют”.
– На русский язык “Колдридж”, наверное, переводится как “колдырь”, – сказал я.
– В октябре 1993 года, – сказал Филолог, наливая, – один пропойца, мятый, грязный вылез из подвала. Это было на утро после штурма Останкино. И увидел вокруг остывающее поле битвы. Представляете его удивление? Он только что вернулся из длительного броска в трансцендентность. Оставил дом в мире, а вернулся – война. Представьте себе Одиссея, вернувшегося после двадцатилетнего запоя домой. Он знает наизусть всего Гомера и… и застает Пенелопу в объятиях Антиноя.
– Язык – зеркало души и граница моего мира, – с видом дипломированного алкоголика процитировал Филолог. – В русском языке вряд ли найдется синонимический ряд длиннее, чем у слова “выпить”. Смотрите: втетерить, замахнуть, принять, вмазать, дюзнуть, дерябнуть, тяпнуть, заквасить, поднять, ёкорнуть, вздрогнуть, согреться, пропустить, накатить, хлопнуть, дринькнуть и так далее. И еще десятки диалектизмов и профессионализмов, которых мы не знаем. Знаете, чем отличается лексика любителей выпить от лексики наркоманов? Нарики употребляют возвратные глаголы, придающие действию пассивно-страдательный оттенок: раскумариться, уколоться, ширнуться, закинуться, вмазаться. Не по-мужски это, бля буду.


Азиатская интровертность чужда нам, монголо-европейцам. Когда сегодня я встретил Филолога у ДК им.Колющенко, он был уже изрядно редуцирован. Брызгая слюной, он кричал вслед процессии кришнаитов: “У-у-у, су-у-ки, Отчизну осрамили! Православные мужики, голые, в простынях, босиком по снегу, под барабаны пляшут! Водку на бусы променяли!” В тот момент он ненавидел их больше, чем Честертон Омара Хайяма. “Да, есть и среди интеллигенции еще патриоты”, – подумал я.
– Период полураспада личности наркомана в два раза короче периода полураспада личности алкоголика, – сказал Филолог. – И это минимум. Черти! Совсем о будущем нации не заботятся.


Мы выпили. Филолог пил большими глотками, задрав голову. Его мощный волосатый кадык, как поршень, ходил вверх-вниз, с трудом закачивая очередную дозу. Отдышавшись, он продолжил:
– Пьянство – действо коллективное, социальное. Наркомания, наоборот, социоцидная. Там вся работа направлена внутрь человека. А на что там смотреть? Алкоголик же, если и бежит от мира, то только затем, чтобы к нему вернуться, в другой ипостаси, так сказать. Наркоман – человек конченый, навсегда потерянный для общества, стоящий одной ногой в нирване.
Очнулся Актер, до сих пор спавший уронив голову на стол. Тревожными глазами он поискал на столе стакан. Набрал в рот водки и, прополоскав зубы, проглотил. Затем подошел к стене, на которой были наклеены фотообои: лесной пейзаж с милыми березками, исполненными есенинской нежности. Машинально расстегнул ширинку и, опершись на одну из берез, что потолще, начал мочиться. У Электрика отвисла челюсть, и в этот момент её свело и заклинило. Его рот стал похож на жерло средневековой мортиры. Но, как бы ни хотелось Электрику, он не мог произвести не только выстрела, но и издать звука.
– Не трогай его, – сказал Филолог, когда Электрик занес руку с пустым стаканом. – Он сейчас находится в другой реальности. Дай мужику насладиться природой.
Оставив на полу зловонную лужу, Актер сел за стол и, как ни в чем не бывало, стал ковыряться вилкой в квашеной капусте.
– Ты что, в лесу родился? – справившись с челюстью, спросил Электрик.
В ответ Актер атаковал его непонимающим взглядом и, хрипя, выдавил:
– Наливай.
Мы сидели еще долго. Уже начало светать. Я чувствовал себя, как в набирающей ход машине времени. Все быстрее мелькают полосы тьмы и света и, наконец, сливаются в мутное пятно. Нет уже ни дня, ни ночи. Окружающие меня предметы: граненые стаканы, тарелки с пресной вермишелью, переполненная окурками пепельница, шаткий стол под липкой клеенкой, квитанция в рамке на стене кружатся в диком хороводе, перемешиваются, теряют свое функциональное значение. Собутыльники растворяются в движении. Их слова рассыпаются на слоги. Звуки оборачиваются странной медленной мелодией, уже не земной. И я уже не знаю, где я, кто я. Все, что доступно органам чувств, все атрибуты жизни исчезают. Исчезаю и я в этом хаосе. И нет больше ничего……
…По возвращении оттуда никто не может что-либо рассказать. Лишь иногда человека посещают смутные образы, виденья, но дать им объяснение он не в силах……
Я пришел в себя на улице. Было совсем светло. Утренняя свежесть подхватила меня, легко оторвала от земли и понесла вверх. Рядом летел Филолог. В рваных джинсах и засаленном пуховике он был похож на последнего бодхисаттву. В одной руке он держал пустую авоську, в другой – несколько смятых купюр. Он тихо, как молитву, шептал: “Боги, боги мои! Как грустна вечерняя земля! Как таинственны туманы над болотами. Кто блуждал в этих туманах. Кто много страдал перед смертью, кто летел над этой землей, неся на себе непосильный груз, тот знает. Это знает уставший”.
Я получил эту роль – мне выпал счастливый билет. Я не знаю точно, кто я, но я знаю наверняка: я должен вернуться. Я должен отсрочить свое спасение ради спасения остальных. Судьба человечества уже в пути, но я должен остановить ее.
Кружилась голова или от свежего воздуха, или от величия стоящей передо мной задачи. После любого запоя должно наступить время правильной опохмелки. Должна прийти Весна, и все повторится.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.